Щелкнуть зажигалкой, прикурить, затянуться. Горло начинает привычно першить. Слегка кружится голова — с первой сигаретой всегда так, она будто затягивает мозги вязким маревом. Потом отпускает. Через минуту, две. Успевший за ночь расслабится организм снова настраивает избитый старый механизм, смазывает шестеренки, так сказать. В технике это, кажется, называется калибровкой. В глазах слегка мутнеет и пол как-то странно покачивается. Руки хватаются за стену. В крови резко прибавляется адреналина. Бадоу слегка нервно усмехается, глядя вниз. Он стоял на узком карнизе, кольцом обвивающем церковь как раз где-то на уровне третьего этажа, практически под крышей. Падать-то будет явно высоковато.
Площадь и близлежащие переулки еще окутывал серый сумрак. Рано совсем. Как там было в старину? Люди вставали с петухами, на заре? Бадоу хмыкнул и выпустил струйку сизого дыма, который быстро растворился в холодном воздухе. А славные птички еще бы спали — до рассвета пол часа.
Бадоу сел, свесив ноги и прислонившись спиной к стене, прикрыл глаза. Еще недолго. Хайне тоже всегда приходит раньше, бросает короткий взгляд на холодные темные витражи и скрывается внутри. Черт его знает, видел ли он Бадоу хоть раз. Скорее да. Он же собака. Носом должен чуять. Впрочем, какая разница? Молчит же. Даже не посмотрит, голову не повернет потом так, с намеком, чтоб мурашки по спине и вздрогнул. Потому Бадоу считает себя вправе. Вправе сидеть по утрам на узком карнизе, возле высокого стрельчатого окна и встречать рассвет, вглядываясь в мягкий полумрак нефов.
Почему-то солнце, кажется, встает мучительно медленно, будто бы нехотя, цепляет только крыши и замирает. Бадоу с его места не виден горизонт. Только дома, дома, окна, улицы. Оранжевые блики, красные. Но опять не успел даже моргнуть — просто вдруг бьет по глазам, и свет уже играет и переливается в разноцветных стеклах. На полу церкви вырастают длинные светлые пятна, покрывают почти все пространство до четвертого ряда дубовых скамеек. Разноцветные. Красиво же.
И Хайне сидит на первом ряду. На мраморно-белой коже особенно хорошо заметны блики. Это интересно — гадать, какое будет у Хайне лицо после рассвета. Синее? Красное? Зеленое? Нет, наверное. Чаще цвета перемешиваются, лучи преломляются, тень как-то не там падает, и получается, будто разбили его на маленькие кусочки — ну, как посуду — а потом забыли правильно собрать. Паззл вместо лица. И Хайне выглядит донельзя гармонично, правильно. Так и нужно. Вот такой — разобрано-несовершенный — он абсолютен.
Хайне, расслабленно откинувшийся на высокую спинку, чуть прикрывший красные от недосыпа глаза. Рано совсем. Потом он пойдет домой и снова завалится спать. Бадоу тоже пойдет. А завтра они снова вернутся, опять рано утром — один чуть раньше, а второй почти опоздает, — опять почти вместе встретят рассвет и уйдут. И послезавтра. Уже как ритуал.
Собственно, ритуал и есть. Они приходят сюда разбираться. Раскладываться на спектры. Создавать оттенки и терять грани. Чувствовать какую-то бешеную свободу и почти человечность. И не помнить. Забывать себя в осколках витражей и сплетать обратно, склеивать, мучительно, медленно. Настоящих. Живых и разобранных, как старые, заново раскиданные по полу паззлы.
Бадоу ведь тоже весь исчеркан причудливыми разноцветными бликами. Правда, это видит только Хайне.
Площадь и близлежащие переулки еще окутывал серый сумрак. Рано совсем. Как там было в старину? Люди вставали с петухами, на заре? Бадоу хмыкнул и выпустил струйку сизого дыма, который быстро растворился в холодном воздухе. А славные птички еще бы спали — до рассвета пол часа.
Бадоу сел, свесив ноги и прислонившись спиной к стене, прикрыл глаза. Еще недолго. Хайне тоже всегда приходит раньше, бросает короткий взгляд на холодные темные витражи и скрывается внутри. Черт его знает, видел ли он Бадоу хоть раз. Скорее да. Он же собака. Носом должен чуять. Впрочем, какая разница? Молчит же. Даже не посмотрит, голову не повернет потом так, с намеком, чтоб мурашки по спине и вздрогнул. Потому Бадоу считает себя вправе. Вправе сидеть по утрам на узком карнизе, возле высокого стрельчатого окна и встречать рассвет, вглядываясь в мягкий полумрак нефов.
Почему-то солнце, кажется, встает мучительно медленно, будто бы нехотя, цепляет только крыши и замирает. Бадоу с его места не виден горизонт. Только дома, дома, окна, улицы. Оранжевые блики, красные. Но опять не успел даже моргнуть — просто вдруг бьет по глазам, и свет уже играет и переливается в разноцветных стеклах. На полу церкви вырастают длинные светлые пятна, покрывают почти все пространство до четвертого ряда дубовых скамеек. Разноцветные. Красиво же.
И Хайне сидит на первом ряду. На мраморно-белой коже особенно хорошо заметны блики. Это интересно — гадать, какое будет у Хайне лицо после рассвета. Синее? Красное? Зеленое? Нет, наверное. Чаще цвета перемешиваются, лучи преломляются, тень как-то не там падает, и получается, будто разбили его на маленькие кусочки — ну, как посуду — а потом забыли правильно собрать. Паззл вместо лица. И Хайне выглядит донельзя гармонично, правильно. Так и нужно. Вот такой — разобрано-несовершенный — он абсолютен.
Хайне, расслабленно откинувшийся на высокую спинку, чуть прикрывший красные от недосыпа глаза. Рано совсем. Потом он пойдет домой и снова завалится спать. Бадоу тоже пойдет. А завтра они снова вернутся, опять рано утром — один чуть раньше, а второй почти опоздает, — опять почти вместе встретят рассвет и уйдут. И послезавтра. Уже как ритуал.
Собственно, ритуал и есть. Они приходят сюда разбираться. Раскладываться на спектры. Создавать оттенки и терять грани. Чувствовать какую-то бешеную свободу и почти человечность. И не помнить. Забывать себя в осколках витражей и сплетать обратно, склеивать, мучительно, медленно. Настоящих. Живых и разобранных, как старые, заново раскиданные по полу паззлы.
Бадоу ведь тоже весь исчеркан причудливыми разноцветными бликами. Правда, это видит только Хайне.